Приведен в исполнение... [Повести] - Гелий Рябов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Оберштурмбаннфюрер?
— Кофе и… Краузе бросил взгляд на Корочкина, — нет, пожалуй, — чаю и бутербродов. С чем у нар бутерброды, Лизхен?
— С «Московской» колбасой, — подняла уголки рта девица. — Как подавать чай?
— В чашках, конечно. Или вы предпочитаете подстаканник?
— Мне все равно, — сказал Корочкин.
— А «Московскую» вы любите?
— Не пробовал.
— Ах да, конечно, мне бы сразу сообразить, вы ведь при советской власти и не жили, а при Николае Втором такой колбасы еще не было. Идите, Лизхен… — Он снова дождался, пока щелкнула дверь. — Не обиделись?
— За что?
— Да за проверку с этой колбасой?
— Что ж обижаться… Вы не обязаны мне верить.
— Разумная позиция.
Вошла Лизхен с подносом, молча начала расставлять посуду. Колбаса, тонко нарезанная, прозрачно поблескивала на ломтиках белого хлеба, и Корочкин вспомнил, что не ел вот уже вторые сутки подряд. Щеки предательски дрогнули, рот наполнился вязкой слюной.
— Ешьте. — Краузе подал пример, откусив от бутерброда и запив глотком черно-коричневого чая.
Корочкин поймал его изучающий взгляд, показалось, что оберштурмбаннфюрер чего-то с нетерпением ждет и не прячет этого нетерпения.
— Простите… — Корочкин молниеносно запихнул бутерброд в рот, почти не жуя, проглотил и взял с тарелки следующий. Чашку он поднес к лицу вместе с блюдцем и осторожно прихлебнул.
— Да, да… — задумчиво кивнул Краузе. — У русских чаепитие — целая наука, ритуал… В интеллигентных семьях — и того паче.
— В какой же разряд вы отнесете меня?
— Не нужно обижаться, мой друг. Обидчивость — признак ущербности. Этим страдают только неполноценные нации. У наших теоретиков достаточно единая точка зрения по поводу вас, русских, но я, не скрою, — питаю к вашему народу слабость. Все с этим. Мы остановились на процедуре обмена.
— Я уже сказал: обмена не было. И если я продолжаю последовательный рассказ, то потому, что отдельные его участники нам понадобятся… Через час после прибытия красной делегации мне позвонили из тюрьмы — мой «человек» просил о встрече. Я поехал в тюрьму…
— Подробности опустите. Коротко: что он сообщил?
— Большевиков, предназначавшихся для обмена, кто-то известил о том, что красные уже приехали… Простите, я ведь забыл предварить…
— …Что сообщение об обмене было для вас громом среди ясного неба; как, думали вы, правительство, контрразведка вступили с большевиками в сговор? Не бывать этому!
— Однако… — пробормотал Корочкин, — хватка у вас мертвая…
— Бросьте… — махнул рукой Краузе. — Мы, профессионалы, не должны кичиться друг перед другом. Я прекрасно понял из предыдущего, что о многом вы узнали постфактум, хотя и выглядело это в вашем рассказе вроде бы само собой разумеющимся.
— Верно. Как вы понимаете, теперь главным было не допустить обмена. Нужно было срочно собрать членов нашей организации. Здесь нужны подробности?
— Очень нужны, — кивнул Краузе.
— Я бросился искать своего заместителя по организации прапорщика Самохвалова. Первым делом — по месту службы…
Корочкин рассказывал, слова выскакивали совершенно автоматически: пошел, увидел, сказал… Кажется, этот стиль вполне устраивал притомившегося оберштурмбаннфюрера. Думал же Корочкин совсем о другом. Митя Самохвалов, нежный друг Митенька… Жили рядом, вместе росли; обе семьи, и Самохваловых и Корочкиных, хотя и были записаны в шестую часть губернской родословной книги, но обнищали, от былого величия не осталось и следа, в родовых имениях давно уже обретались разного рода Лопахины, а то и Пети Трофимовы, так и не пришедшие в революционное движение, но зато обзаведшиеся изрядными капиталами на поставках для армии. И приходилось нанимать извозчиков и выезжать на все лето на дачу, за город, да не на фешенебельное взморье, там разве что Сергей Юльевич Витте мог себе позволить или Манасевич какой-нибудь, а в места куда как более скромные… Там вместе с Митенькой ходили в вокзал, на танцы, слушали пение заезжих куплетистов и исполнителей романсов, там впервые — в 14-м или 15-м услыхали Вертинского.
В костюме Пьеро он заламывал руки с бриллиантами на пальцах и пел:
Что вы плачете здесь, одинокая, глупая деточка,Кокаином распятая в мокрых бульварах Москвы…
Давно это было… А Краузе смотрит, смотрит, будто внутрь влезть хочет. Всяких видел, такого — впервые. Не то — соврать, не так сказать страшно. Оторопь берет. А насчет Аникеева — воспитателя из Лагеря, чего рассуждать… Как получилось — так и получилось. А почему, отчего, по какой причине — это слова, символы, чушь. А Митенька в тот раз был странный…
Прапорщик Самохвалов выскочил из подъезда пробкой от шампанского, сжал в объятиях, закружил.
— Пусти, оглашенный, — отбивался Корочкин. — Я ведь не Таня Калинникова!
— Любит она меня, Гена… — Самохвалов, даже не заметил насмешки. — Сегодня объяснились. Вечером приду к ним, все скажу ее отцу. И — венчаться!
— Поздравляю, Митя… Только до вечера еще дожить надо.
— Типун тебе! Мне и так кажется, что Калинников на меня смотрит… Догадывается, что ли… О наших делах.
— Ты не проболтался, часом?
— Я офицер, — выпрямился Самохвалов. — Я слово чести дал. Только знаешь — Тане можно. Она хороший человек.
— Ах, Митя… Что есть «хороший человек» в наши бело-красные дни? Добрый или злой? Убийца или праведник? Сильный или слабый? Опрокинулся мир, и разверзлись хляби, Митя, и потоп нынче, как во времена Ноя праведного, только в крови плывем… Все одним цветом из-за нее, поди различи… Ступай за мной…
— Он ни о чем меня не спросил, и мы пошли. По дороге собрали остальных — кого со службы, кого из дома. Среди наших был замком автомобильной роты, он пригнал грузовой автомобиль.
Краузе встал.
— А в каком учреждении служил ваш друг?
— Он был офицером охраны Валютного фонда Правительства.
— Не оттуда ли…
— Оттуда, — перебил Корочкин. — В каждое дежурство Митя выносил золото. Организация могла действовать, опираясь на определенных лиц в правительственных учреждениях, контрразведке… Сами понимаете, сколь много нужно было золота. Скажем, добыть сведения об этом обмене… Вы знаете, сколько это стоило?
— Вы же все узнали от агента из тюрьмы?
— Что касается намерений красных — да. A мы, белые?
— Самохвалов не мог узнать у Калинникова? Будущий тесть все же?
— Я вам докладывал, что Калинников Митю не любил. Ну а потом, он человеком долга был… Я все выспросил у сотрудника канцелярии. Это стоило тысячу золотых рублей…
Краузе с видимым удовольствием развалился в кремле.
— И вам советую, — сказал он, перехватив взгляд Корочкина. — Не разочаровывайтесь, я воспитанный человек. Это релаксация, расслабление. Иначе не выдержать. — Он прищурился: — Значит, ваш любезный друг Митенька просто-напросто воровал?
— Бросьте… — Корочкин устало потер виски, — вы что, на вшивость меня проверяете? Какая, к черту, кража? Когда лечат белокровие — берут кровь, извините, из задницы и переливают в вену, вот и все!
— Золото вы отдали большевикам, спасая себе жизнь, — задумчиво сказал Краузе. — Но сдается мне, ваш приход к нам все же связан с этой кладовой. Я ошибся?
— Еще раз: я не жизнь себе спасал, а цель имел. Святую цель — вы потом поймете… Мы приехали в тюрьму, потребовали выдать арестованных большевиков…
Как это было? Он напрягал память, пытаясь вспомнить ускользающие подробности, но не получалось, сказывались усталость, возбуждение, которое теперь сменилось апатией, наконец просто многое стерлось, с годами исчезло совсем. Начальник тюрьмы долго канючил, порывался звонить, ему не позволяли, в конце концов его пришлось связать. Потом трясущийся надзиратель открыл камеру, кто-то из офицеров крикнул: «Выходите!», но арестованные сбились в кучу, подняли крик. Что они кричали? Наплевать… Ни лиц, ни слов, ни фамилий. И вот ведь странность: все вопреки закону, вопреки приказу — наверное, о таких ощущениях помнят всю жизнь… Нет, ничего не сохранилось в памяти. Этот голубоглазый, води, и не поверит. Что за черт… Не в ресторацию же ходили с девками. Ладно, хватит. Поверит, не поверит — уж как получится. А вот после того, как грузовик выехал со двора тюрьмы…
Едва миновали последние домики по Заводскому тракту, все шестеро запели «Интернационал». Офицеры обозлились, кто-то выдернул из кобуры револьвер:
— Молчать!
— Оставьте их, — вяло сказал Корочкин. — Не на свадьбу едут…
Они понимали, куда и зачем их везут, поэтому, наверное, и пели свою главную песню. Но Корочкин велел не мешать не из сочувствия. Его «человек», неведомый другим офицерам, пел яростнее всех остальных, и Корочкина это привело в изумление. Собственно, не то даже, что злейший враг рабочего движения проникновенно выводил приятным тенором слова про мир насилья, который следует разрушить до основанья, а потому, что было в этом сочетании — мерзавца и произносимых им святых для остальных обреченных слов — нечто противоестественное и даже, как показалось Корочкину, инфернальное…